САРДИЙСКАЯ ЦЕРКОВЬ
РО РНБ. Фонд 1000 СОП. 1968.30/8 (Часть 1) Главы 6-12 «Семь Церквей»
Л.77-91 (или л. 104-116 по авторской пагинации)
Сарды был весьма древний город Малой Асии. Он знаменит был не философскими школами, не морской торговлей, не государственным умом своих правителей, не каким-либо оргийным культом, – а тем, что он был некогда столицей великого царя Лидии – Крёза (595–546гг. до н. э. – прим. ред.), превзошедшего своим счастьем и богатством и славой всех сынов земли, а кончившего нищетой и мудростью. Что же это было за счастье, и как мог совершиться такой переворот?
Дворец Крёза стоял в средине акрополя на вершине холма с обрывистыми скалами и сложен был из кедровых бревен с каменною кладкой по углам. Снаружи προϑυρον (порог – пер. ред.) охраняем был огромными медными львами с оскаленной пастью вавилонского литья. Внутри все стены μέναρον–а (мегарон - греческий дом прямоугольного плана с очагом посередине – прим. ред.) расписаны были картинами троянской войны и приключений Одиссея. Потолок из слоновой кости был разукрашен золотом, а полы устланы мягкими коврами из Персии. Столы седалища, скамьи для возлежаний были отделаны перламутром, сами резные из черного дерева вавилонской работы. На полках красовались сосуды, которые сам царь заказывал по похоти очей своих: чаши, фиалы, сделанные руками искуснейших художников.
{На обороте листа:
Он ходил между ними с ключами и тускло горевшим светильником. Всё было безопасно и также сохранно и цело как в последний раз, когда он проверял их по записям на таблицах. Все сокровища, все суммы денег были занесены в таблицу.
12 фунтов изумрудов, триста больших алмазов, тысяча сто персидских круглых жемчужин весом от одного грамма. 4 (бери…) ювелирных вещей
Благородная страсть к драгоценным камням. Золотой водоём, золотые тазы.
На деревьях кричат пронзительные павлины.
Сам поражался, что может быть собрана такая масса драгоценных камней в одну кучу, камней красных как капля крови, золотистых как пшеница, зелёных как весенние листья, прозрачных, словно бегущий из земли родник. И он знал всем им названия и цену.
С холма, на котором стоял дворец царя, круто спускались узкие улицы с домишками, а внизу грязные крестьянские нужды, рабство, давящие своим ужасом.
Наступила зима. Не прекращались сильные дожди. От суровых погод страдала беднота. Много голодных семей просило хлеба.}
Мир предстоит пред Сардийским царем Крёзом как данность, не подлежащая переделке и перестройке, как предмет пассивного созерцания. Отсюда атмосфера ожиданий того света, который тяготеет над их родом.
Были мраморные колонны, отделявшие за чертой главной части, где возвышался трон удивительный, с крылатыми ножками, позади опахало из страусовых перьев, а сверху шатер пурпурный и золотыми подвесками. И тут же направо стоял жертвенник блаженным богам с никогда не угасающим пламенем, а налево грелка, как символ семейной добродетели царицы в подобие Пенелопы. Пышные завесы отделяли эти чертоги от γυναικον-я (гинекей, женские покои – пер. ред.). Светильники тонкой чеканки могли превращать в покоях царя тёмную ночь в ясный день. Зимой жаровни согревали опочивальню, а курильницы голубыми спиралями благовоний услаждали воздух.
Когда царь входил в θησαυρός (сокровищница – пер. ред.), чтобы проверять свои богатства, то великое волнение охватывало его. Он в сотый раз пересчитывал золото в слитках, величиною с талант, перекладывал горы чеканной монеты, наваленные до потолка, перевешивал в унциях кожаные мешки золотого песка из собственных россыпей на берегах Паткола (река в Малой Азии, ставшая по легенде золотоносной после того, как в ней искупался Мидас – прим. ред.). Осматривал в укладках хранимые драгоценные диадемы с цепочками из золота и янтаря, браслеты для рук и для ног с искромётными камнями, серьги для ушей царицы и носа черных служанок, запястья, гребни, пряжки, пояса, перстни для награды сановников. 12 фунтов изумрудов, триста больших алмазов, тысяча сто персидских круглых жемчужин весом от одного грамма. 4 (неразб.) ювелирных вещей. Сам поражался, что может быть собрана такая масса драгоценных камней в одну кучу, камней красных как капля крови, золотистых как пшеница, зелёных как весенние листья, прозрачных, словно бегущий из земли родник. И он знал всем им названия и цену.
Жемчуга, бирюза, самоцветные искромётные камни, таинственно влияющие на судьбу. Всё было безопасно и также сохранно и цело как в последний раз, когда он проверял их по записям на таблицах. И большое зеркало в точности отражало блаженное опьянение на лице царя и давало ему некоторую жизнь.
Уходя оттуда, царь смыкал глаза, невольно грезя: «За эти сокровища можно заставить служить себе весь мир». И когда вдруг приходила ему мысль о бренности всего этого, то он опускал на грудь со вздохом голову и вновь подымал её с решимостью остановить самое время.
Кладовые царя были полны одежд, хитонов, плащей, отороченных золотым шитьём, из ярких тканей узорных, так что царь мог одеваться краше цветов полевых – каждый года в иные одежды. Море шапок, колпаков, сандалий, тёплых плащей для зимы было великое множество.
Чтобы услаждать слух, у царя были музыкантские орудия: камышовая флейта Пана, цевницы в два звука, вопившие как плач засыпающего ребёнка, лиры, звучавшие как голос богов, цитры, заставлявшие дрожать всякое человеческое сердце, бубны, обтянутые бараньей кожей, подобные удаляющемуся грому.
Искусные музыканты играли на пирах во время празднеств богам и по желанию царя в часы тоски или плача по умершим.
<…> Но чрезмерное счастье смертных всегда вызывает зависть.
Как буря, поднявшаяся с востока, налетел на Лидию полудикий царь персов и мидян (Кир II Великий – прим. ред.). Войска у него было в два раза меньше, но дух суровый и воля свирепая. В битве при Тимбрах (равнина к северу от Сард, битва произошла в 547г до н.э. – прим. ред.) он разбил лидийские полки и ворвался в столицу подобно грозовой тучи с гор. На коленях, с веревкой на шее, и руками, связанными за спиной, стоял теперь Крёз, с опущенной головой, со спутанной бородой, перед победителем и выслушивал приговор – по ассирийскому обычаю – к сожжению заживо.
Всю ночь пленник смотрел на падающие звёзды, перед умом его проносились воспоминания недавнего величия, и чудился шепот гегемонов приближённых. В предсмертном томлении духа он со стенаниями допрашивал судьбу, и вдруг, как бы сбросив власть сновидений, прозрел. Не стало тогда для него ни стен тюрьмы, ни боязни темноты ночи, ни страха завтрашнего дня. Перед ним открылся иной свет и путь свободы…
На утро костёр был сложен на αγορα (рынок, рыночная площадь – пер. ред.) – перед дворцом. Кругом поставлены были на колени толпы побеждённого и обезоруженного мидянами народа, от воплей и причитаний нельзя было расслышать слов. От слёз земля размякла. А победители в высоких черных шапках, сдвинув брови и с гордо поднятой головой, ходили, размахивая бичами и мечами, и тут же грузили знаменитые сокровища на мулов.
Когда Крёз взошел на костер, замерли и победители, и побеждённые. И всем почудилось, что с ним тут возводится на костёр и всё человеческое счастье, и красота мира. И вот, уже задыхаясь от дыма, пленник громким голосом завопил: «Ложь было всё это счастье. Костёр – итог всему». И умолк. Слова те были переданы глашатаем победителю и поразили их сильнее, чем войско лидян, на которое надеялся их царь, ибо победитель также не знал, какой конец ждёт его самого и в тайне мучился этим. И он даровал Крёзу жизнь. Но в пламени уже горящего того костра для лидян навсегда сгорела какая-то часть всех этих богатств и славы мира. Крёз кончил дни мудрецом, поучая бывший свой народ истинной цели жизни. И часто бывал приглашаем на совет к победителю. Когда же появлялся за его пирами и попойками, то все невольно опускали глаза и переставали хвастать своими победами и смеяться.
Я привёл эту быль, как притчу, чтобы сделать понятным дальнейшее.
Пять столетий с тех пор пронеслось над Сардами, а повесть о Крёзе и его рухнувшем царстве, претворившись в какой-то скорбный философский инстинкт о бренности всего земного, продолжала жить в этом городе, как запах вина держится долго в сосуде.
Персидские цари управляли Лидией через своих сатрапов, распоряжения которых были круты и бесповоротны. Потом, когда безвременно скончался Александр, томные и изнеженные его наместники сирийские, управляли Лидией не менее жестоко и корыстно. И наконец, когда пали и эти победители победителей, то утвердилась над Сардами власть Рима. Пожары неоднократно истребляли весь нижний город, застроенный тростниковыми хижинами бедняков (сырые тёмные лачуги), землетрясения разрушали великолепные здания акрополя. Но сардийцы как бы не замечали всего этого. Умы их были так властно, раз навсегда повёрнуты к потрясающей драме их царя, что казалось, будто в этом городе утрачены эллинские радости жизни. Матери со вздохами рассказывали эту поистине библейскую историю детям, как будто она разыгралась у них вчера. По ней сардийцы и в зрелые годы учились выбирать путь жизни, и скорбный философский инстинкт этот всегда готов был у них развернуться в целый круг мыслей. Это была для них как бы вечно раскрытая своя книга Иова и свой Экклезиаст.
Всё, что потом ни выпадало на долю Сард, – было мелко и ничтожно по сравнению с этим грозным уроком, данным тут всякому земному величию навсегда.
Теперь понятно, насколько своеобразны были условия, которые могло встретить в Сардах Христианство с его учением о тщете всех богатств земных и о сокровище духовном, «едином на небеси». В Сардийской Церкви не было словесной войны из-за истины апостольского учения, как в Ефесе; не было блаженного расставания с землей среди кровавых гонений, как в Смирне; не было демонических дел под личиной христианского государства, как в Пергаме; не было жреческого исступления, стремящегося овладеть землей во имя далекого будущего, как в Фиатире. Напротив, в Сардах глубоко укоренено было недоверие и отвращение ко всякому будущему на этой земле и подлинный ужас пред перспективами его.
В Сардах Церковь могла отдаться исканию руководящих норм в прошлом и только в прошлом, уходя от внешнего мира внутрь себя. И действительно, как мы увидим ниже, здесь умы навсегда были обращены назад к сияющему Эдему первых веков Христианства, когда оно было исполнено откровений и чудес; там же в прошлом разыгралась и всеобъемлющая драма их царя-философа, совлекшегося всех вещей мира.
Есть люди, которые победили способность смеяться.
{На обороте листа:
Потом, когда персидский царь пал, образ Креза стал всегда пред воображением великого завоевателя Персии Александром Македонским, превзошедшего доблестью и могуществом всех владений земных.
История Креза. Повесть о Крезе, как религии Золота. Притча вышла от греческой сказки в последующие века}
Когда другие примитивные Церкви ассийские переполнены были простолюдинами, равнодушными ко всему, кроме сегодня преподаваемого слова веры, и совершенно уверенными, что раз они приняты через Христа в завет с Богом помимо закона Моисеева, т. е. ιενα γράμματα, т.е. священной книги иудеев, нечего им затрудняться и совершенствоваться.
И вот в это время Сардийская Церковь выдвинула такого гения, как Мелитон, мученик, †177 (начало II века – ок.190, епископ Сард, святитель – прим. ред.). Неудовлетворённый теснотой горизонта своего дня, он первый со святым волнением всматривается в глубину прошлых столетий далёкой чужой страны, послуживших приготовлением к Христианству, и стал собирать там умные сокровища. Первый предпринял путешествие по Востоку с целью сличения списков священных книг Ветхого Завета и определения объёма их, занимался проверками пророческих мест, искажаемых иудеями, и объяснением великих имен древних проповедников, встречающихся в Библии. От него же мы имеем и первый перечень книг Ветхого Завета.
Своей великой душой Мелитон наполнял эту маленькую общину и сделал обороноспособной. Как сардиец, Мелитон был противником не только грубо-чувственного еретического милленаризма, с его революционными порывами к будущему, проповедуемого в Асии Аполлинарием (епископ Лаодикийский, ок.310-ок.390, богослов, предшественник монофизитства – прим. ред.), но, как евнух, равнодушен был также и к духовному хилиазму апостольскому, несущему в себе будущие оправдания пола и плоти.
Он принял участие в возгоревшемся споре о дне празднования Пасхи и формулировал вот те богословские аргументы, которые вскоре после того послужили защитой против притязаний Римского папы Виктория навязать свои мысли и обычаи асийскому Востоку. Как маяк, видный на всю Асию, стоял Мелитон на страже неприкосновенности Сардийского типа религиозности и научил свою Церковь жить в библейском прошлом, как в крепости.
Если так ограждена была Сардийская Церковь, то спрашивается: каким же испытаниям после этого могло подвергнуться здесь Христианство?
Всякое воспоминание о прошлом как бы преображает свой предмет, уносит его просветлённым куда-то в высь, и он получает обманчивое сверкание совершенства. И тогда в нашей душе, еще прикованной к телу, льются от минувших дел и лиц и событий как бы веяния бесконечности, точно от звёзд. Но это ложные светочи.
Перспектива времени соблазняет созерцателя выдвигать на первый план элемент фаталистического в самых обдуманных поступках и деяниях людей, и смешивая до безразличия доброе – злое, тем самым нравственно убивает созерцателя.
Поэтому при обращении к прошлому сардийских христиан подстерегало своеобразное искушение: стать лже-собирателями с небосклона своей памяти вызвездившихся там сокровищ и светов духовных. Ибо тогда они суть только воспоминания, ни к чему нравственно не обязывающие, то их можно складывать в уме в богатство, якобы растущее бесконечно, оставаясь сердцем вне обладания ими и вне нравственного роста. Вот почему среди этих оптических ложных светочей необходимо было показать сардийцам звезды истинные. Теперь понятно, как Христос мог открывать себя этой Церкви:
ТАК ГОВОРИТ ИМЕЮЩИЙ СЕМЬ ДУХОВ БОЖИИХ И СЕМЬ ЗВЁЗД…
Здесь Христос открывает Себя не как возжегшего семь Церквей светильником на земле, а как Тот, Который сам в Своей руке держит Церкви и семь звёзд небесных над этими светильниками. Что значило это?
Здесь Он являет Себя как Истинного Обладателя всех тех сверхъестественных даров Святого Духа, которыми Он, где бы ни было и когда бы то ни было, одарял общины верующих, и как истинного Светодавца, высоко зажегшего над ними звездно-сияющие утопии в разных концах земли. И кто хочет унаследовать все эти дары и все эти светы, чтобы сделаться учителем спасения для других, – тот должен прежде усваивать себя Христу, как единственному держателю сверхземных сокровищ этих. Вот что значило это откровение.
Теперь на месте Сард – одни развалины, обломки языческих капищ смешались с руинами храмов христианских, между мраморных колонн и цоколей, обглоданных временем и поросших плющом. На грудах мусора кое-где ютятся жалкие турецкие хижины, в которых ночуют пастухи.
Какую же Церковь в истории могло знаменовать собою Сардийское Христианство? Осуществило ли духовный строй его вторично в более широком масштабе? И где?
Думаю, в Византии. После победы иконопочитания и после разделения Церквей. Что это так, увидим из дальнейшего.
{На листе 84:
Странная вещь – Византийское искусство. Оно погружает нас в некий гипнотический сон, убаюкивает, замедляется мысль. Зрители делаются беззаботными, почти фаталистами, - вот действие Востока.
Вот, что помогло Византии сделаться преемницей Вавилона, Ниневии, дополнением культур Индии, Египта.
Кровавые стороны.
С лицемерной кротостью выслушивает варварских послов, воплощение жестокость. Кто его царедворцы и сатрапы: грабители, разбойники, убийцы}
Среди отходящего классицизма (ибо папа как раз в это время объявил себя преемником Святого Петра и присвоил себе верховную власть над всей землей), на рубеже средневекового Христианства здесь выдвинулся второй Мелитон – гигант собирания умных сокровищ прошлого, патриарх Фотий (ок.820-896, византийский богослов, Константинопольский патриарх, отец церкви – прим. ред.), также прослуживший оплотом против римских притязаний. Этот «церковный Аристотель и Плиний варварских племен», как маяк стоит на страже Восточного Христианства.
Фотий вновь воскресил всё, почти было угасшее, познание отцов Церкви, классических писателей по юриспруденции, медицине и даже тайным наукам. В своём Μυριόβιβλος (Мириобиблион, букв. «тысяча книг», другое название Βιβλιοθήκη «Библиотека», сочинение Фотия – прим. ред.) он входил в θησαυρος (сокровище – пер. ред.), где он собрал цитаты и критику 280 авторов, – и это была лишь незначительная часть его познания.
Повинуясь тому же сардийскому инстинкту, высокий сановник Симеон Метафраст (вторая половина X века, византийский писатель, государственный деятель – прим. ред.) составил обширнейшее собрание жизнеописаний святых всех прошлых веков в разных церквах подвизавшихся. Симеон составил собрание драгоценнейших сведений о людях, деяниях и географических местах античного мира.
Появились сборники, обнимавшие «всё, что нужно знать человеку», составленные из извлечений, позаимствованных у древних: по сельскому хозяйству, терапии, фармакологии, ветеринарии, патологии и всё во имя Отца и Сына и Святого Духа.
Таким же талантом – манией собирания отличался сам базилевс – Константин Багрянородный и другие его преемники.
В этих людях память, казалось, превозмогла время, и остановилось его движение. Но превозмочь время памятью – это еще не значит превозмочь смерть о Христе.
И действительно, на всём протяжении своей истории, Византия жила под подавляющим обаянием прошлого. Свет первого Христианства и рухнувшее величие четырёх мировых империй – Ассиро-вавилонской, Персидской, Македонской и Римской – вот центры неодолимых притяжений, которые уводили здесь мысль от жалкого настоящего и от будущего, которое лежало перед ними, как раскрытая могила, и делали этих вторичных «сардийцев» патетическими пророками прошлого.
Сказочная красота столицы, великолепие храмов и дворцов, пышность одежд сановников, драгоценность украшений в домах и золото в слитках и монеты, так обильно притекавшие из Азии и Европы, что на него можно было целые века откупаться от варваров и содержать наёмные войска против арабов. Но всё это воспринималось тут не как мертвая добыча всесветных ограбителей-латинян. Нет, человеческие богатства здесь раз навсегда познаны были в их тщете и в чувстве тлена и вновь полюблены какою-то вторичной любовью. Поэтому в восприятии красоты в Византии всегда чувствовался слабый лирический фон души, пронзающая мистика красок и линий. Это тот же скорбный философский инстинкт Сардийский.
ЗНАЮ ДЕЛА ТВОИ!…
Но какие тут «дела» разумеет Господь?
В Пергамском типе императорскими иконоборцами была сделана последняя попытка реформировать Церковь в интересах человекобожного государства с тем, чтобы сделать его более способным сопротивляться Исламу. Этим закончился Пергамский цикл: борьба против государственного двоеверия Пергамского периода, борьбы против Латинской Иезавели, вдохновляемой ложными харизмами.
Фотий и аморейская новая династия, открывшая цикл Сардийский, старались построить политическое единство и мощь Империи на восторжествовавшем православии и национальном единстве эллинском.
К этому времени латинская команда в войсках уже была заменена греческой. На деньгах появились только греческие обозначения цен. Вместо латинских August окончательно вошли в употребление титулы Βασιλεύς (басилевс, царь – пер. ред.) или Δεσποτης (владыка, царь – пер. ред.). В возрастающем отчуждении от языческой древности византийцы утратили вкус даже к собственной эллинской мифологии и её героическому эпосу. С тех пор, как возникла на Западе лже-империя Франков, своеобразие Византии приобретает еще большую замкнутость и острую до болезни неумеренность.
Афинская Академия, как рассадница эллинизма, давно уже была закрыта. Свободомыслящее учение вынуждено было бежать в Багдад к арабам. После завоевания арабами Антиохии (637г. – прим. ред.) и особенно Александрии (641г. – прим. ред.), с остатками знаменитых когда-то образовательных учреждений, замерло последнее эхо древней свободной мысли.
Под страхом наказания всем предписано было держаться догматов ортодоксии. Власть стянула всё гражданское просвещение к престолу и подчинило его Церкви.
Языческие дигесты, это философское и атеистическое право, равное для всех,- были заменены теократическим «Номоканоном» (византийские сборники церковных правил и императорских указов, касающихся церкви, составленные в VI—VII веках – прим. ред.).
Вся общественная жизнь свелась к ревностному хранению догматов и к конским ристалищам, к которым все относились с истинно лидийскою страстью. Евреям предложено было или принять крещение или отправиться в изгнание.
Религиозные обеты и епитимьи заменили место муз и граций. Искусство свелось к иконописи, направляемой каноном и как верхами общества, так и его подонками.
Только православный христианин мог быть полноправным гражданином, и отлучение от Церкви было равносильно лишению всех прав состояния. Наоборот, принятие православия делало человека, хотел он этого или не хотел, и даже ведал ли он это или не ведал, подданным Императору.
При Юстиниане Парфенон был посвящен Деве Марии, храм Тезея – святому Георгию Каппадокийскому (Победоносцу). Философские школы закрыты.
Вот то осуществление христианства, которое обозначено было властью Базилевсов, автократов, говоривших к народу, как с амвона, и деспотически действовавших через священную иерархию чиновников. И государство действительно не впадало больше ни в одну ересь. Казалось, всё здесь было сделано, чтобы открылись врата вечности, а между тем, над всем этим тяготела какая-то роковая неправда.
В чем же была она? Здесь учение апостолов о божественном происхождении власти было принято эллинами, но без плода, так как в этом приятии было только задавливание собственных властелюбивых стремлений, но не было бескорыстной муки за неосуществлённый идеал правды Христовой в социальных отношениях. А это только и могло повернуть их умы языко-христиан к обетованию будущего Града Божия на земле.
Также и борьба против римской лже-теократии была доведена до конца. Она завершилась катастрофой отсечения от «восторжествовавшего православия» всего латинского Запада. Борьба эта велась с обличительными ссылками на книги Евангелистов, на Деяния и послания Апостолов и на обще-поклоняемое прошлое Христианства. Так было на словах. На деле же вожди Византийского Христианства тут руководились не религиозной ревностью об истинных путях Господних, сколько распалением старой эллинской вражды и мести против этих всесветных поработителей латинян и национальным самообоготворением эллинским.
Вот почему «дела» эти, великие и светлые по виду, были не таковы в очах Христа, и Он изрек свой суд: «ТЫ НОСИШЬ ИМЯ, БУДТО ЖИВ, НО ТЫ МЕРТВ…».
Какие страшные слова! Что они значили? Грозное обличение слышится в них.
На этом Византийском Христианстве «Торжество Православия» (842г.) было провозглашено как раз в тот момент, когда Церковь подошла к самой важной задаче: социального осуществления Града Божия на земле. Подлинное преступление против Святого Духа было в том, что здесь все вкладывали в это «торжество» Сардийскую уверенность, что Христианство этим типом навсегда завершено, и ему до кончины мира не предстоит больше никаких задач на земле и о земле.
После того, как воинствующий идеал преображения социального счастья и мира окончательно выпал из этой Церкви, то она вся оказалась в объятиях обоготворяемых призраков прошлого и смерти.
«Православие восторжествовало».
На этом мертвящем начале сходились теперь и патриархи, и базилевсы, и ученые канонисты, и отрекающееся от мира монашество, и сильные мира, и богачи, - словом, и Церковь, и государство теперь составили согласный организм – единый кафолический духовный град – οίκουμένη (мир, обитаемая земля – пер. ред.), мир ортодоксии и истинной гражданственности; а вне её – έρημος (пустыня - пер. ред.), дикая пустыня, неисторический мир варваров, вечно волнующийся хаос народов, неспособных ни на что, кроме рабства и подражания, и о котором не может быть никакого положительного пророчества.
Всё было удивительно в этом историческом наваждении. Когда-то управлявшая народами трёх материков Византия скоро утратила под ударами Ислама Палестину, Сирию и Египет, и почти всю Малую Азию, то есть три патриархата и весь Запад. Как же после этого могло держаться там тот универсализм, который составлял подлинную динамику Римского государственного предания? Ведь горделивые византийцы, хотя совершенно уже не знали латинского языка, всё-таки продолжали называть себя «ромеями», т.е. римлянами, всю империю величать «ромейской», т.е. римской, т.е. всесветной, свою столицу на берегах Босфора - «новым Римом», а на римского папу, объявившего себя независимым, и на варваров, овладевших Италией, и на сарацин, захвативших Восток, смотрели, как на своих взбунтовавшихся рабов с низкой душой.
Тут Ангел этой великой Церкви оказался перед уже знакомым Сардийским искушением, неведомым другим Церквам. Не сводя глаз с прошлого, он собирал в религиозное воображение верующих все добытки Христианства, духовные дарования разных Церквей от самых первых после-апостольских поколений, все художества минувших веков, а также методов управления и дипломатического искусства народов, бывших в их кругозоре. И вот умное обладание всем этим в эллинской гордости своей здесь считали за достигнутую полноту универсализма, не менее действенного, чем грубая физическая экспансия Рима.
Так Церковь стала жить точно под звёздным шатром иллюзорно сверкающих ценностей прошлого и в мертвом спокойствии утвердившейся веры, охраняемой принуждением православных базилевсов.
Какая же в этом была нравственная опасность? Разве такое собирание не есть долг каждого христианина истинного? Сказано ведь : «кто примет пророка во имя пророка, - получит награду пророка, и кто примет праведника во имя праведника, - получит награду праведника» (Мф.Х, 41).
Тут же было иное. Правда, здесь были собраны все писания апостолов, все памяти мучеников и останки их, все отречения подвижников, все юродства Христа ради, все деяния Вселенских Соборов, все описания святых мест Палестины и паломничества к ним, все агиографы с чудесами их, все молитвенные чины в их гимническом великолепии, все сновидения ума великих до-христианских народов.
И когда здешние учители веры говорили об этом варварам, то, смыкая глаза, грезили, что за эти духовные сокровища можно заставить служить себе весь мир.
Эллинская нация – это первородное племя в Христианстве избранных народов Нового Завета. Она является носителем Его божественных глаголов, где бы они ни прозвучали, и осуществляет их как верховную истину в своих учреждениях и политике. Так веровали патриархи, епископы, имперские чиновники.
В действительности Византийские христиане пытались объединить всё это не во Христе, а в себе самих, в своем эллинском эгоизме, без предварительного усвоения себе нравственной победы Христа над временем и пространством. А это производило глубокий вывих в вере верующих.
Надев обманчивую личину теократии, вожди Византийского Христианства стали смотреть на все эти святыни такими очами, какими смотрит хозяин на собственность и торговец на товар.
Научая темные и младенческие народы поклоняться этим святыням, они покоряли их быстрее и прочнее, нежели мечами; доводами веры стали прикрывать корысть купцов, обещаниями небесной награды уловки поработителей. Но так как у них самих обладание получилось внешнее, имущественное, – то товары эти могли оживлять других, но самих продавцов это умерщвляло. Вот почему, неся имя «Будто жив», т.е. «православен», т.е. совершенный христианин, Сардийское Христианство было мертвое, ибо «вера без дел мертва есть». Конечно, Ангел Сардийский имел размах крыльев весьма широкий, ибо он собирал такие сокровища не только для себя, а предлагал это как предельный путь для вселенского расширения: его ортодоксия должна будет стать мерою сирийцев, египтян, италиотов, армян, грузин, франков, полудиких славян, монголо-финнов.
Вот откуда шли такие неутомимые и дальновидные заботы о миссионерских предприятиях, направляемых из Византии.
Но по скорбному сардийскому инстинкту, не взыскуя Града Грядущего и, не веруя ни в какое положительное обетование для Христианства здесь на земле, Византийские учители свой национальный пессимизм старались обосновать на якобы исключительно несомненном последнем акте грозной Евангельской эсхатологии, т.е. идее страшного суда, совершенно минуя и затаптывая первый радостный хилиастический акт Града Божия. По отношению к старым полуистлевшим народам Востока, утомлённым жизнью, тут, быть может, духовного насилия и не было. Но когда Византия захватила душу свежих варварских народов, рвущихся к будущему, – то тяжкий грех лже-учительства и духовного убийства тут падал на неё. Научая эти нетронутые народы трепетать только пред образом страшного суда и, вместе с тем, сковывая их волю полною безнадежностью будущего для рода человеческого здесь на земле, эта гениально-учительная церковь лишала их права на творческую смелость и, духовно кастрируя, обрекала на поглощение собой в ближайших же поколениях, что и происходило со всеми славянскими поселенцами в Македонии, Фессалии-Элладе.
Так вожди греко-восточного Христианства, будучи героическими хранителями догматов, являлись невольными убийцами целых народов. Оставаясь внутренне холодными, деспотическими, коварными и жестокими, они делались маниаками отвлечённых идей: жажда быть всегда правыми снедала их, распаляя лишь половые страсти; они часто готовы были и себя, и других принести в жертву какому-нибудь умозаключению. Одноактная эсхатология, поддерживаемая патриархом, неисчислимым монашеством, придворными евнухами, извращали в них отношение к человеческой плоти, и плоть стали принимать, как грязную темницу духа, её надо иметь мужество совлекаться до полного одухотворения. Если такого мужества не хватило у самого, то могли явиться на помощь другие. Это давало оправдание омерзительнейшей системе членовредительства в наказание за совершенное преступление, а часто как меры политической предосторожности.
Базилевсы из династии Аморийской, Македонской, Комнинов, Палеологов безбоязненно возводили и низводили патриархов, утверждали или отменяли церковные постановления, вели политическую игру на примирение с Западом и сами угасали в пороках, интригах и крови
БОДРСТВУЙ, И УТВЕРЖДАЙ ПРОЧЕЕ БЛИЗКОЕ К СМЕРТИ; ИБО Я НЕ НАХОЖУ, ЧТОБЫ ДЕЛА ТВОИ БЫЛИ СОВЕРШЕННЫ ПРЕД БОГОМ МОИМ…
Слушая эти слова, невольно хочется воскликнуть: «Да это не Церковь, а какой-то некрополь с долинами смерти вокруг, поле, усеянное костями. Одна часть её носит имя, будто жива, но мертва. Все же прочее вокруг также близко к смерти.. Что же живо, Господи?»
И неужели так было в действительности? Значит, так. Умирание и похороненное чувство постепенного упадка и неминуемой гибели составляло основной тонус Византийской религиозной психологии и политики на всем протяжении её удивительного существования.
Окружённые священно-придворными чинами и евнухами, базилевсы и патриархи являлись вещателями ортодоксии и деспотических канонов, законодателями религиозно-государственной жизни.
Когда на торжественных приёмах Базилевс – этот коронованный теолог со взором, остановившемся на своём величии, облечённый в тяжелую парчу, возлежал на престоле, и в одной руке держал огромное золотое Евангелие, а в другой – шарообразную державу, увенчанную крестом, - то даже без нимба и надписи «όϖν» был подобен иконе Самого Спасителя Богочеловека.
Этим инсценированным богоподобием своей власти и символической пышностью аудиенций, они с ума сводили не только своих единоплеменников подданных, но даже и далеких варваров. Сам Карл Великий и потомки его, все эти Генрихи, Оттоны, короли и конунги Западной Европы, только и мечтали подражать им.
И только весть о том, что этот самый богоподобный космократор свергнут с престола, ему отрезали нос, выкололи глаза его же приближённые Византийцы, несколько умеряло этот подражательный пыл.
Не менее ужасно было то, что и самую жестокость и коварство своё они переживали как каноническую верность.
14000 болгар, взятых в плен, ослепил Василий II (Болгаробойца, 958–15.12.1025 – византийский император из Македонской династии – прим. ред.) и, оставив на каждую сотню по одному одноглазому, отпустил их на родину, и ни патриарх, ни Собор епископов, ни подвижники из монастырей, – никто не осудил этого, а продолжал по-прежнему верить, что Византия – «свет во откровение языков».
А когда меч ослабел в их руках, то священной дипломатией они всегда умели околдовать противников, заставляя этих дикарей, гораздо более сильных и молодых, но невежественных, рабствовать перед собою, то в благодарность за выданные им мандаты на завоевание других стран, то в оковах церковных канонов, то на основании клятвенных договоров, то импонируя красотой и ученостью.
«Православие восторжествовало!» Какого еще нужно большего торжества?
От этой славной посылки молчаливо и постоянно ползли соблазны совершенно противоположные духу жизни. И на глаза деятелей этой Церкви, в которых никогда не было недостатка, ибо монастыри были переполнены ими, падала завеса, волнующая перспективы на явление Града Божия в истории, к чему звали древние пророки … и Апокалипсис.
«Пророчества не уничижайте»- предостерегал апостол Павел. Но тут отравляющая горечь исторического пессимизма действовала медленно, но именно, как яд. В Церкви Византийской на протяжении веков многие живые элементы борются со смертью, продолжая цепляться за жизнь: в проповеди, в иконописи, в великой миссионерской политике, в монашеском подвижничестве, в богослужебном обряде. И всё это с каким-то томимым фатализмом бьется в последних судорогах умирания.
Некогда миллионное население Константинополя в последние десятилетия не превышало 100 000. Алексей Комнин (византийский император в 1081–1118 – прим. ред.) писал нормандскому бандиту Роберту Гвискару (норманн из династии Готвилей (Отвилей), завоеватель Южной Италии и Сицилии, 1016-1085 – прим. ред.), который в то время наводил ужас на берега Средиземного моря: «Я сам, облечённый в сан Императора, не вижу никакого исхода. Я принужден постоянно бегать от турок и печенегов из одного города в другой». И одновременно с этим Алексей потребовал от легиона крестоносцев присяги!
Какие бы страны они не завоевали в будущем, как бы далеко это ни было, все это должно вернуться под его верховную власть на том основании, сто некогда все эти страны до Ирана и Аравии принадлежали Византии. Надо быть сумасшедшим, чтобы ставить подобные условия. Когда всё средиземное море было уже в руках арабов, Константин VII (Багрянородный, византийский император из Македонской династии 913-959гг. – прим. ред.) всё еще продолжал себя именовать «царем царей», «владыкой моря до Геркулесовых столбов», т.е. до Гибралтара. Его преемники всё еще тешили себя мыслью о седмиричном числе холмов, на которых раскинута их волшебная столица, что делало её подобием Рима, и они требовали от Европы признания своей власти.
А слепой Исаак Комнин (император 1057-1059гг – прим. ред.) накануне падения Империи и завоевания её латинскими крестоносцами, мечтал о всемирной монархии. И, несмотря на всё это безумие, Византия до последнего дня сохраняла царственное значение для народов и Запада и Востока, служа общей наставницей ортодоксии, придворного этикета, учености, классицизма, художеств. Снабжала Европу, Азию оружием, тканями, предметами роскоши, душистыми маслами, плодовыми деревьями, семенами овощей, но уже не религиозной верою.
Вера – великий дар свыше. Она родит в человеке избыток сил бескорыстия и ведет к деяниям. Тут же такой веры не было, потому не было и деяний. Тут было много трудов употреблено на то, чтобы собирать, без конца собирать в свои руки, как в один центр всё духовное богатство разных Церквей, близких и далёких, и создавать у себя склад святой ортодоксии нетленной. И смыкая глаза от волнения, они требовали признания своей власти и от христианских народов, и от арабов, и от евреев.
Но так как эти труды собирания не были делом веры во Христа, то потому они были несовершенны перед Богом. Этот лже-синтез они пытались сделать послушным себе и владеть им, как талисманом, дающим право на обоготворение собственной национальности. В нём хотели иметь для себя самих как бы заклинания от смерти и падения, а вышло наоборот. Грубые латинские крестоносцы нанесли Византии такой удар, после которого она уже не могла оправиться. Затем началось неудержимое наступление турок-османов.
Среди застоявшейся тишины церковных музеев жутким веянием смерти одолевающей была здесь приглушаема и чувственность – этот неутомимый враг Христианства в прежних типах Церкви. Но зато там, где надзоры евнухов, аскеза монахов и мистический террор надвигающейся смерти не успевали пронзить душу, - там чувственность вспыхивала в византийцах бешеным взрывом сладострастия и влюблённости.
Является вопрос: На что теперь пред лицом близости смерти могла направляться деятельность этого Ангела этой Церкви? По-прежнему механическое коллекционерство продолжалось и обращало каждый храм в θησαυρος (сокровище – пер. ред.) реликвий, и это усыпляюще действовало на умы и волю, как патриархов, так и базилевсов. «Сокровища одних церквей в Константинополе могут быть достаточны для украшения всех церквей мира» – восклицал с горечью Алексей Комнин Готвилю Роберту Гвискару. И эти слова невольно будили Сардийское эхо. Церковный порядок из года в год повторял молитвенный ритм тропарей и стихир. Они не замечали, что варварский мир – это не только хаос, что на западе надвигается победа гуманизма и возрождение язычества с его своеобразием и культом любовной страсти, а у северных варваров, где посеяны были в чувстве радостного утверждения жизни семена Христианства, загорит зарево новой религиозной самостоятельности и восходит светило новой Церкви.
Иконы и жития писались однообразно, но так, что жизнь деятелей Христианства, всегда исполненная драматизма, представляема была не в суровом окружении действительности, а как бы на золотом фоне триптихов. Через это святые, быть может, выигрывали в глазах победивших иконопочитателей, но теряли самое ценное из своей силы воздействия на других.
Неизбежно подымается вопрос: да не было ли всё это только Христианством эпигонов? Нет. Эпигоны – это выродившиеся потомки великих отцов, бессильные справиться с громадными задачами унаследованными. Здесь же на всем протяжении мы видим силу, не знающую усталости, огромную и почти нечеловеческую последовательность.
На фоне этих эсхатологических решений еще острее, проникновеннее и таинственнее вспыхивала вторичная и как бы возвратная любовь к плоти, к её усладам, с её красками, формами, звуками, запахами. Утратив гомеровскую радость души, они чувствуют привязанность к жизни чуть ли не глубже, чем античные греки или даже варвары. И, во всяком случае, их любовь к жизни тоньше, сложнее, нервнее, многограннее.
Гигантская воля Ангела Сардийского в союзе с человеком тут, казалось, захотела остановить время и победить это страшное приближение всего к смерти, какою-то особенной победой, видимой и убедительной для всех народов и будущих поколений. Всюду сопутствуемая обоготворяющим церемониалом, церковная власть с каждым веком всё больше и больше суживала религиозные горизонты настоящего, и казалась заснувшей в своём прошлом величии и обстановке цезаризма.
Истина вся в прошлом, и мысль их по ступеням веков патетически уносилась всё дальше и дальше к светлому прошлому и в делах веры, и в делах государства. И туда же уводила все доверившиеся ей молодые народы..
Ничего больше не появится ни великого, ни светлого в Христианстве, «сын Человеческий, пришед на землю, найдет ли веру?»
И они с ужасом отсчитывали каждый уходящий индиктион годовой за индиктионом (период в 15 лет, который использовался в Европе в Средние века при датировке документов – прим. ред.) … до Страшного суда.
И они создали до сих пор не потерявшую власть над душами религиозную культуру остановившегося времени и пространства, расплющенного в плоскость иконопленного фона и приобщающего нас к мистической загадке мира, как творение «благодатного огня». Какую надо было иметь волю и глубину мысли и силу внимания, чтобы осуществить такую задачу!
ВСПОМНИ, ЧТО ТЫ ПРИНЯЛ И СЛЫШАЛ, И ХРАНИЛ, И ПОКАЙСЯ..
Только этот язык прошлого и был понятен для них, потому Христос и говорит так.
Действительно, ни одна из церквей не имела таких учительных преданий, как Греко-восточная. Не Сам ли Господь сказал, когда эллины пожелали Его видеть, что «ныне пришел час прославиться Сыну Человеческому». Вся история Христианства лежала тут пред каждым верующим, как раскрытая книга. Учение и чудеса апостолов в Ефесе, Коринфе, Солуниках, Филиппах, страдания мучеников, подвиги отшельников, - всё это происходило на её территориях, возвещаемо было на её языке, греческом, и без книг держалось в памяти живущих поколений.
Догматическая же борьба с ересями и подвиги Вселенских Соборов были совсем близко, но костенеющим сознанием они не могли понять, что с ними самими происходит нечто ужасное.
В покаянных муках перед всем этим они должны были многократно совлекаться своего национального эгоцентризма, ибо православие не может быть атрибутом национальности, и принять в своё сердце Христа, как нравственного Победителя над временем и благого устроителя будущих судеб земли.
Только тогда это поистине славное прошлое явилось бы их спасением, а не добычей: путём жизни, а не товаром, святыней, а не богатством века сего, которое воры стараются похитить. И как бы отвечая на это тайное искушение души их, Христос говорит:
«ЕСЛИ НЕ БУДЕШЬ БОДРСТВОВАТЬ, ТО НАЙДУ НА ТЕБЯ КАК ТАТЬ, И ТЫ НЕ УЗНАЕШЬ, В КОТОРЫЙ ЧАС НАЙДУ НА ТЕБЯ…».
После сих слов для этих вторичных Сардийцев должно было сделаться ясно, до какой степени своекорыстны их идеалистические тяготения к прошлому. Бодрствовать – это значит иметь око, открытое на своё недостоинство по сравнению с величием долга святости, завещанной Христом в Его Божественном Образе. Иначе Он грозит, что Сам явится к ним, как т а т ь. Сам будет похитителем этого некрадимого богатства, чтобы передать его другим. Угроза ужасная. Но тут же Господь раскрывает и положительную сторону этой Церкви. «ВПРОЧЕМ, ЕСТЬ У ТЕБЯ В САРДИСЕ НЕСКОЛЬКО ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЕ НЕ ОСКВЕРНИЛИ ОДЕЖД СВОИХ, И БУДУТ ХОДИТЬ СО МНОЮ В БЕЛЫХ ОДЕЖДАХ, ИБО ОНИ ДОСТОЙНЫ»
Опыт истории показывает, что многие Церкви, совсем погрязшие в ошибках и грехах, восстали к жизни очищенными и просветлёнными благодаря следованию лишь за несколькими одарёнными личностями. Надо только уметь опознать этих избранников Божиих.
Да не покажутся нам страшными эти слова. Нигде и никогда Христианство не было религией масс. Это была везде аскетическая религия избранных. Поэтому истинные христиане во всех Церквах могли быть только отдельные личности, отрекшиеся от всех бывших грехов, влечений. И они-то вели за собой Церкви.
Вернее бы передать так: «Есть у тебя несколько великих имён…». Кого здесь разумел Господь, угадать не трудно.
По-гречески сказано: έχετε όλίγα όνόματα (имеет несколько имён – пер. ред.).
Это избранники Божии, поднявшиеся на высшую ступень нравственной лестницы, и мерцающие, как истинные звезды, среди тьмы национального самообоготворения.
Эти люди стояли одиноко и как бы отщепенцами.
Они те, которые шли против основных немощей церковного типа. Думаем, что, прежде всего тут надо разуметь Фотия, который, как маяк, стоял на страже против папизма, духовные исповедники Кирилл и Мефодий, которые насадили самостоятельное православное христианство на севере среди славян и тем прорвали у Византийской Церкви это мертвящее понятие οίκουμένη, и открыли путь спасения и для самого греческого православия. Марк Ефесский, который героически воспротивился малодушному компромиссу, ложному и корыстному соединению с папским Римом. Немало было твердых стоятелей за веру и против Ислама, как Иоанн Дамаскин.
Правда, это λίγα (немного – пер. ред.). Но они стяжали себе όνόματα - имена великие в очах Божиих, и сила их такова, что ими устояла вся эта Церковь, несмотря на турецкое иго. И в заключении Христос с безмерной любовью даёт утешительное обещание, что эти «немногие», эти «побеждающие» не переведутся в греко-восточной Церкви, и что сияние этой Церкви не погаснет.
В 1204 году армия франкских крестоносцев завоевала большую часть Византийской Империи. Столица была взята осадой со страшными жестокостями, грабежом и поруганием святынь, и основана была Латинская Империя, которая пока взяла под своё особое покровительство и руководство. И Иннокентий III сделал то, чего не смогли сделать ни один из его предшественников: он собственною властью навязал древним греческим епархиям своих латинских епископов.
После 60 лет существования эта Латинская Империя бесславно пала, а с нею и навязанная иерархия. Восстановление греческой империи было слишком ослабленно этой катастрофой, чтобы быть в состоянии сопротивляться туркам, и пала под их ударами. Но греко-восточная Церковь осталась жива и по сей день.
«ПОБЕЖДАЮЩИЙ ОБЛЕЧЕТСЯ В БЕЛЫЕ ОДЕЖДЫ, И НЕ ИЗГЛАЖУ ИМЕНИ ЕГО ИЗ КНИГИ ЖИЗНИ, И ИСПОВЕДАЮ ИМЯ ЕГО ПЕРЕД ОТЦОМ МОИМ И ПЕРЕД АНГЕЛАМИ ЕГО»
Понятно, о каких тут победах мог говорить Христос этим людям, так долго испивающим горькую чашу своего политического и национального унижения. Но ничто так не учит, как страдания. Только этой ценой Церковь эта научилась видеть Его, держащего семь Истинных Звезд и семь Духов.
Так Церковь Византийская, которую, казалось, только и остается покрыть погребальным саваном, ибо сквозь кадильные благовония молитв ей уже чуялся смрад разлагающегося трупа, подвигом избранников до сих пор, несмотря на мусульманское иго, является центром мистической радиации и сияет на таинственном Седмисвещнике первых седми Церквей Асийских.
|